Торговая дорога в Монголию. Часть 3.

От Монды всего верст 13-ть до границы империи и 30-ть до озера Косогол, вблизи которого расположен Хангинский дацан. Я воспользовался случаем, — как не побывать в «настоящей Азии?» — нанял подводу и на следующий же день по приезде в Монду отправился в путь. Мой ямщик Далбахи не понимал по-русски, я – по-бурятски, и, следовательно, я не мого разговором рассеивать скуку пути. Я сначала, было, попытался беседовать с Далбахи при помощи немногих известных мне бурятских слов и большого количества жестов, — способ, блестяще примененный у Раблэ известным Панургом в диспуте с англичанином, — но Далбахи не отличался тонкой сообразительностью, и мы скоро умолкли. А дорога меж тем становилась скучнее и скучнее. Едва переправишься у Монды через Иркут, как начинается подъем в гору с скверной, разумеется, тропой в виде дороги. Верст 11-ть, до самого пограничного знака, тянется этот подъем, и чем выше, тем унылее становится лес; береза и другие породы исчезают, остается только редкая лиственница, но не та, которую мы привыкли видеть: стройная, высокоствольная, красивая, а какая-то черная, корявая, неровная; ветви, точно исполинские пальцы, протягиваются от стволов и будто хватают вас. Ни зверя, ни птицы: только изредка черный ворон сядет на черный сук и каркнет зловеще уныло. Тропа тянется по кочкам, поросшая сухой желтой травой; местами она намерено усыпана острыми известковыми камнями, с неизменной наледью. Конь ступает брезгливо, спотыкается, а Далбахи и в ус не дует: поет себе свою дикую бурятскую песню и едем рысью по этой невозможной дороге, оставляя меня далеко сзади. По небу несутся свинцовые тучи; ветер холодной струей гудит вокруг; все безотрадно в этой природе; становится невыносимо. «Эй, Далбахи! Байс (стой)» кричу я, чтобы иметь возле себя хоть живого человека. «чего уехал вперед?» — негодую я и потрясаю кулаком. Далбахи смеется, я прихожу в отчаянье. «Что скоро конец дабан-би?» этим я хотел выразить: «скоро ли конец этого подъема». У счастью Далбахи понял: «дурбу верста» и показал мне четыре пальца. Эти 4 версты оказались, разумеется, короче и вскоре, через 0,5 – 1 вер. показался хангинский пограничный знак. На самой вершине 11-ти верстного подъема, составляющего продолжение Саянского отрога, на двухвершинном холме стоят две кучи.сложенные довольно тщательно из плит известняка, вышиной сажени 1,5. На одной куче повыше укреплен небольшой простой деревянный крест и положена лиственничная ветвь – русский знак. На другой две палки, — знак великой Дайцинской империи. Отсюда начинаются безграничные степи Монголии и перед зрителем, только что вышедшим из области крутизн и падей, развертывается равнина, уходящая все ниже и ниже вдаль, где на горизонте синеют воды Косогола. У пограничных монголов и бурят существует следующий, связанный с пограничными знаками, обычай. Ежегодно в определенный день с дайцинской и русской стороны съезжаются подданные белого царя и богдо-хана для испытания и «эб-модо» (дощечки мира). Эб-модо – это дощечка, разломанная раньше у пограничного знака на две части, и каждая часть сохраняется в течении года у одной и другой стороны. Раз в год, в день съезда, эти части прикладываются одна к другой, и если прикладываются плотно и аккуратно, то это знак, что белый царь и государь дайцинский живут между собой в мире и согласии; в противном случае они в раздоре. Иногда случается, что часть «дощечки мира» теряется: тогда потерявшая сторона уплачивает другой штраф и эб-модо изготовляется снова.

Граница у Ханги проведена, по моему мнению, со смыслом: монголу. Живущему одним лишь скотоводством отданы богатые пастбища и равнины, а русские взяли себе тучную тункинскую долину и горы – во 1-х, могучую естественную защиту, во-2-х, все те природные богатства, которые могут быть в них найдены, — превосходный строевой лес и металлы. Конечно, пока никто ни леса не рубит, ни металлов не ищет, но это дело будущего, вопрос прогресса Сибири, и, раз будут созданы пути для ее самостоятельного развития, по этим же самым пустынным горам пойдут исследователи – и

Железная лопата

В каменную грудь, Добывая медь и злато

Врежет страшный путь.

С границы открывается вид на многоголовый Мунку-сардык – гору ледников и вечного снега. Но с Ханги он не производит впечатления величественности, и красивыми мне показались лишь его некоторые вершины. Это, вероятно, надо приписать тому, что и зритель находится на очень высокой точке и сам Мунку-сардык закрыт неуклюжим и неуместно поднявшимся дабаном, так что видна только его верхняя часть, а потому нет цельности вида. Говорят, что с другой (окинской) стороны он производит иное, сильное впечатление. Когда я проезжал впервые границу, Мунку-сардык закутался, как белой чалмой, кучей облаков и я его не разглядел; но, обратно, в ясный день его две вечно снеговые вершины сияли ярким, слегка розоватым светом, а от них на В., немного понижаясь, шло несколько почему-то не покрытых снегом красноватых пиков, и можно было рассмотреть, что они носят тот же тункинско-альпийский характер: утесы, террасы, скалы и пропасти. Как рассказывают, экспедиция Бобыря пыталась совершить восхождение на вершину Мунку-сардыка, но безуспешно: сильные туманы три дня не допускали туристов и останавливали их почти в начале восхода, и высота его так и осталась непроверенной. «Не пущат!», заключил передававший мне это казак. «Кто не пущат?». «Известно, он», — хозяин Мунку-сардыка, древний, лысый старик с одним глазом и тремя зубами

Верстах в 6-ти от границы на дайцинской территории стоит (в настоящее время он уже снят) хангинский ветеринарный карантин, — монгольская юрта, где живут два казака, единственным официальным признаком миссии которых служит большое медное тавро Х.К. для накладывания на выстоявший 21 день скот. Этой карантинной юрте следовало бы стоять в пределах Российской империи, но так как в этих пределах нет ни воды, ни дров, то сочли нужным нарушить международное право и все трактаты, поместиться на чужой территории, пить дайцинскую воду и жечь дайцинские скверные дрова. На западе это вызвало бы «дипломатический инцидент», но здесь эпические монголы, не читавшие пограничного договора гр. Саввы Владиславича – Рагузинского, относятся к этому совершенно равнодушно, потому что земля, вода и леса – все это Божье и принадлежит одинаково всем. Только ламы, более сведущие в международной политике, проявили свое недовольство и сочли нужным утереть русским нос. Однажды двое лам явились в карантинную юрту и уселись прямо на лежавшие сухари. Казаки обиделись. «Это мы, ведь, едим; это хлеб Божий, а вы так… ою и сели!» «Как! Вы живете на нашей земле, изводите наш лес, да еще рассуждаете?» Ламы встали и уехали; «инцидент» этим окончился, и дайцинская государственная честь восстановлена посрамление российских сухарей.

Взяв с собой одного из казаков в качестве переводчика, — мой Далбахи по-русски умел только одну совсем неприличную фразу, — я отправился в хангинский дацан, отстоящий в вер. 3-х от Косогола, где имеет местопребывание хамбо-лама, особа очень важная.

Верст 15-ть, отделявшие нас от дацана, мы сделали не более как в час. Дорога, — я не знаю, можно ли в Монголии употреблять это слово? – шла без всякой тропинки напрямик по ровной, но болотистой и кочковатой степи. Небольшие бурятские лошади все время шли ровной рысью, и я, как новый человек, только удивлялся, как могут они, неподкованные, так быстро и уверенно бежать по кочкам, промеж которых лежал лед. И нигде не соскользнет, не споткнется у них нога, точно это гладкая, укатанная дорога русской деревни. Скоро мы были у дацана. Масса маленьких деревянных домиков, — изб русского типа, разделенных друг от друга множеством маленьких двориков, располагались вокруг своего центра – главной кумирни, неприятного низкого здания, очень похожего на сарай с китайской крышей с изогнутыми кверху углами. Все это было обнесено общим забором, плотным частоколом, в котором виднелось много дверей, выкрашенных в желтую краску, тогда как здания были окрашены в красную, от времени облезшую. Мы остановились у первой двери. Нигде не видно были ни души, только десятка три собак, громадных, лохматых, окровавленных, лаяли, рычали и грызлись из-за собачонки. Стукнулись – заперто; вторая дверь – тоже; мы дальше – везде заперто. Не у кого спросить, а тут еще эта шайка диких псов, — ну вдруг кинется, может с лошади стащить и растерзать на куски. Но вот из-за частокола высунулось сразу с десяток серых голов с серыми лицами, по-видимому мальчики. Мы к ним. Кое-кто спрятался, другие похрабрее, с любопытством осматривали нас и один, в курьезном чепчике с желтыми концами, отважился повести нас к квартире хамбо-ламы, но ни за что не соглашался доложить его ламайской эминенции о нашем прибытии. Я послал казака. Тот немедленно вернулся с лицензией6 «можно зайти, говорит» (признаться, я по европейской привычке ожидал слова: «просит»). Откуда-то явился хабарок, поклонился нам раз двадцать и провел нас в юрту, где мы сложили свои шубы, а затем я, не без некоторого смущения – я не знал ни языка, ни обычаев, ни правил монгольской вежливости и боялся какой-нибудь неловкостью оскорбить особу хамбо-ламы, — я вступил в его жилище, один из домиков с красной крышей. Двухстворчатая дверь европейского образца и на петлях вела в узенькие сени во всю ширину домика; сплошная деревянная переборка разделяла его на две маленькие, узенькие комнаты; в первой, освещенной двумя круглыми стеклами в одной раме, стояли какие-то скамеечки и больше ничего, и вообще было бедно и пусто; во второй находился сам хамбо-лама.

Комната сажени две длиной и малым более сажени шириной, с маленьким окошком в одно стекло, годилась бы более для тюремной камеры, чем для жительства ламаитского владыки и казалась еще меньше от мебели и наших особ. В одном конце комнаты стояло большое и широкое кресло, обитое желтой материей, и в нем сидел, поджав ноги по восточному, сам хамбо-лама, довольно древний (71 г.) старик, в желтом засаленном халате. Направо от него стоял трехногий стол с вогнутой на подобие чаши доской, в которой лежала куча всевозможных четок. Дальше стоял другой, но ровный столик с двумя круглыми молитвенными мельницами, — обыкновенный шкапик-бубет с стеклянными дверцами, за которыми на полках стояли металлические бурханы, а пред ними ряд жертвенных чашек, довольно изящных, с оригинальной, туземной (кажется) горельефной резьбой, два медных гальванизированных европейских подсвечника с стеклянными шарами сверху и подставка для курительной палочки, изображающая человеческую фигуру из черного дерева, — подарок, по словам хамбо-ламы, от богдо-хана, изображающий какого-то бурхана. Затем, вдоль всей стены куча стеганных кошм, — сидение гостей по важней и несколько потников, лежащих прямо на полу, для гостей простых. На стене висит пара шпаг, подаренных полковником Бобырем. Налево от хамбо – хкапик, составляющий вместе с креслом дар одного из русских купцов. У переборки стола плохонькая железная печь. Света было мало, но воздух был чист; пол подметен очень аккуратно, но не видно, чтобы его когда-нибудь мыли.

Когда я вошел, хамбо-лама изволил кушать. Перед ним на низеньком столике стояла круглая фаянсовая чаша, вроде тех, в которых моют чайную посуду, с рыбой, варенной или жаренной в масле и с чем-то похожим на крупчатую лапшу. Из это чашки хамбо-лама посредством трех-зубого черепахового орудия, напоминающего гребень, что женщины иногда носят в волосах, перекладывал пищу в маленькую чашку и за тем из нее, улавливая куски трезубцем, отправляя их в свой почти беззубый рот. Я подошел и подал руку. Хамбо поставил чашку на столик, взял в свои обе руки мою, выразил на лице удовольствие, испустил какой-то комичный, протяжный, похожий на блеяние звук, что я едва удержался от смеха и заговорил, что-то по-монгольски. Я, конечно, осведомился, не вынимая из его рук своей, о его здоровье, о том, как он поживает, все ли у него здоровы и что у них нового. Мой переводчик все это переводил, и хотя хамбо что-то очень быстро и много говорил, но это, по версии казака, означало лишь «ладно». После этому казаку было указано место против хамбо на куске потника, а мне направо на почетной куче кошм. Появился хабарок и остановился в почтительной позе у двери. «Ча» скомандовал хамбо. «Жазсе», ответил тот и исчез. Наш хозяин снова принялся вкушать трезубцем и рассматривать меня без церемоний от сапог до волос. Скушав все, — я не заметил, чтобы он вытер рот, он вступил с нами в разговор. Надо сказать, что этот хамбо-лама имеет сильные связи в местной верховной администрации (его племянник – зан-чин) и пользуется очень большим весом. От привычки повелевать или от глухоты (ее, впрочем, незаметно) он собственно не говорит, а кричит и кричит довольно сердито. Он спросил, кто я, откуда и зачем к нему приехал. На первые вопросы я ответил без особенного затруднения, но последний – зачем? – поставил меня в некоторое замешательство. Ответить правду, сказать, что я приехал из чистого любопытства с целью посмотреть его и дацан, как смотрят этнографические коллекции, я считал неудобным; притом, имея сильное желание посмотреть кумирни, на что разрешение им не всегда дается, я хотел расположить его в свою пользу. Поэтому, я, признаться, прилгнул и сказал, что я слышал о его мудрости и в виду этого хотел с ним познакомиться.

Опубликовано 1 декабря 1891 года.

Торговая дорога в Монголию. Часть 1.

Торговая дорога в Монголию. Часть 2.

Торговая дорога в Монголию. Часть 3.

Торговая дорога в Монголию. Часть 4.

1032

Видео

Нет Видео для отображения
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!
.