В пути с переселенцами. Часть 2.
Теперь, я думаю, не безынтересно будет знать читателю об отношении к переселенцам остальных пассажиров – отношении, выразившимся чуть не в драке из-за места. Как я уже раньше говорил, переселенцы находились в задней части парохода, куда они были засажены по любезному приглашению пароходной администрации. Теснота, повторяю, была необыкновенная, почему многие из переселенцев имели право занять свободные места и в передней части. Сделать это, впрочем, оказалось довольно трудно. Только лишь переселенец успеет разложить свое тряпье на нарах, как на него обрушивается целый залп ругательств со стороны ищущих свободных мест.
— Эй, самоход, самоход? Это ты, братец мой, што делаешь? – обрезывает переселенца господин триково-спенжачной масти, — своего места разве не знаешь? А ты, дружок не забывайся!.. поди-ка и ты, поди, здесь места не для вашего брата.
— Да там тесно – пробует возразить переселенец.
— Ну, мало ли што – тесно! Никто ведь не виноват, что вас такая прорва набралась; иди, дружок, иди… потеснись, делать нечего – Бог труды любит! Вон, видишь, чистый господин место ищет. Пожалуйте, господин сюда; вы куда едете-сь? Убирайся, милый, убрайся… Вы говорите, куда?
— Да до Томска, — отвечает приглашенный, такой же спенжачной фракции, — свояченица у меня там захворала, так, вот, и зовет зачем-то к себе, — продолжает он, преспокойно расшвыривая пожитки переселенца и укладывая свой саквояж и пальто.
— Гони, а ты его гони! – гремит со стороны голос, очевидно Кит Китыча, о чем красноречиво свидетельствует и свирепая физиономия, и необъятная комплекция. – Ишь они палезли… гони, гони – знай, а то они тебе тут таких буканов насажать, не рад будешь што и поехал… знай свое место, больше ничего!...
— Убирай же братец, свою-то дрянь, — начинает сердиться приличный спенжачек, — а то, в самом деле, ты такими бекасами наградишь – и не опомнишься!
Обескураженному переселенцу ничего не оставалось делать, как воротиться назад, В догонку несколько трактирных острот: ширинку зашей! Смотри, шут гороховый, здесь барыши ходят!
— Да вшей-то повыбей!
— Што залетела ворона в чужие хоромы! – заканчивает комедию Кит Китыч.
Подобным же образом хотели прогнать и мою соседку-старушку.
— Ты баушка-переселенка? – грубо спрашивает ее господин неизвестного ведомства.
— Да, батюшка, переселенка.
— Зачем же ты сюда втерлась? Твое место знаешь где? Пошла отсюда! Марш на корму!
— Што ты батюшка! Я раньше твово-то заняла!
— А мне што за дело, что раньше! Вас бесплатно везут, я денежки заплатил… Ну-ну! Без разговоров – проваливай!
К счастью на защиту старушки явился ее сын.
— Ты чего это ее, барин, гонишь?
— А что она тут развалилась, разве ее место здесь? Вон где ее место!
— Пошел туда сам, коль тебе охота, не уступает переселенец.
— Ах ты, грубиян эдакий!
— Вот тебе и грубиян! Иди сам, коль охота!
— Я к капитану пойду жаловаться, — начинает кричать барин; — всяка паскуда, да смеет…
— А мне плевать на твово-то капитана, коли хочешь знать; жаловаться – жалуйся, а старуху гнать не моги!
— Да ведь вас бесплатно везут, свиньи вы неблагодарные! Я деньги заплатил! – выкрикивает барин самый веский аргумент в пользу своей правоты.
— Не ты нас везешь, — а казна; вот тебе и сказ весь!
Господин неизвестного ведомства поспешил скрыться, процедивши сквозь зубы: «самоход проклятый!» Вообще, странное дело: все пассажиры относили к переселенцам чуть ли не враждебно. Ни одного сострадательного взгляда, ни одного сочувствующего слова. Тяжело было наблюдать эти безобразные сцены. Тяжело потому, что отношения, в роде описанных, замечаются не только на пароходах, не только в спенжачной среде, просвещенной трактирно-фабричной цивилизацией, но и во всем нашем обществе, даже – впрочем, не даже, а пожалуй, главным образом – образованном. Чем же иначе, как не нашей нравственной уродливостью, бессердечностью, заскорузлостью душевной объяснить невыразимые страдания переселенцев! Ужели потому, что их очень много, что мы не в состоянии им всем помочь? Нет! И тысячу раз нет! Мы просто не хотим. Мы даже не видим тех страданий, которые они выносят. Мужик терпелив. Он не кричит вслух, что со вчерашнего дня ни одного сухаря не проглотил, и только детские вопли: «Мама, хлебца! Мама, есть хочу!» — с трагическим эффектом обнаруживают, как далеко мы ушли по части озверения. Но и где мы слышим, где видим эти выразительнейшие, по своему трагизму, сцены: «Мамка! Поесть охота! Купи хлебца…». «Да нет хлебушка-то, родной! Купить не на што!». А если и видим – так горя мало! Да и каждый скажет: «У меня у самого, батенька, нужд-то не меньше твоих: жене вон к летнему-то сезону шляпку, костюм и т.д.».
Из патриотизма мы еще, пожалуй, подивимся выносливости, терпению русского мужика на какой-нибудь Шипке; из того же патриотизма мы не откажемся что-нибудь и голодным черногорцам послать – знай, мол, наших! А вот, когда обращаются к нам просто, как к людям, как к христианам, мы ни чего не хотим ни знать, ни ведать! Тот же мужик, что на Шипке, ни чуть не колеблясь, лез на штык и вызывал в нас восторженные патриотические возгласы6 «Ах, черт возьми!.. ну, кому-кому так удастся, кроме русского человека, скажите, пожалуйста!? Да с такими молодцами!..» — этот же самый мужик-переселенец, двое суток не евший, ни чего от вас не добивается, кроме глубокомысленного: «Гм!.. плохо дело, плохо дело!.. Что ж, братец, потерпи еще денек… авось Господь Бог!.. да и читал – там земля очень хорошая: мигом поправитесь!.. С своей стороны я бы от души, да вот жена… тюрнюры эти проклятые пошли…»
Но продолжаю рассказ. «Самоход рваный» было единственным прозвищем переселенца на пароходе, хотя господа нерваные и не упускали случая пользоваться некоторыми услугами со стороны рваных (черта замечательная по своей антипатичности). Например, переселенцам предоставлено было право пользоваться отварной водой и печной плитой для приготовления пищи; право это на нерваных не простиралось, и, вот, ежеминутно можно было наблюдать такого рода сцены.
Господин нерваный таинственно подзывал переселенку.
— Голубушка! Принеси, пожалуйста, отварной водички, будт так добра, чайку хочу напиться.
— А сам-то што?
— Да, ведь нам не велят! За денежки изволь! А с вас – ничего!
— Што ж, давай! – переселенка берет жестяной чайник, подходит к кубу, наливает и, озираясь по сторонам, благополучно приносит контробанду.
— Ну, спасибо, голубушка! А то – грибну берут, мерзавцы!
— Да ты уж и мне приволоки, матушка, обращается с просьбой Кит Китыч – низшего ранга, соблазнившийся бесплатным варком. На-ко вот сайничек. Да как сюда понесешь, фартуком прикрой – заметят идолы!
Переселенка уходит. – Право, ей-Богу! Урчит тебе што-то в животе, да и на – поди! – Объясняет Кит Китыч соседям свое желание напиться чайку.
С подобными же просьбами не брезговали обращаться и совсем благородные.
На другой день после отъезда из Тюмени, мы часам к двенадцати прибыли в Тобольск.
— Это, мама, што? Томский? – интересовались ребятишки. – Томский, мам, а?
— Нет, моя ягодка, до него ища далеко!
— Видно его отсюда, мама, видно?
— Нема, мое яблочко, далеко, говорю, ища до него!
— Сколько верст?
— Много, много!
— Тыща будет? – не унимается бойкий ребятенок.
— Больше, больше тыщи, вот узнаешь – доедешь!
— Неужто – мильён? – серьезно задумывается любопытный.
— Ну, мильён, мильён! Да отвяжись ты, Степка, Христа-ради, и без того тошно, а он тут…
— Э-ге-ге!.. мильён… ай-ай… — глубокомысленно изумляется ребенок. – Потапка, знаешь, сколько до Томска? – спрагивает он у своего товарища, желая щегольнуть знанием.
— Сколь?
— Удагай!
— Тыща?
— Ан и нет, — с торжеством заявляет Степка, скрививши голову на бок и улыбаясь.
— Ну, коли – мильён?
— Кто тебе сказал?
— Сам знаю!
— Са-ам! Уж, чай, и сам? – недоверчиво возражает Степка.
Кладбинский
Опубликовано 2 августа 1889 года.