На шитике по Лене. Эскизы из дорожного альбома художника. Часть 1.
Шитик — лодка на семь человек, с продолговатой будкой для пассажиров, тихо двигался вниз по Лене. Утомленные гребцы, раскурив трубки, молча, подняв весла, отдыхали.
Была поздняя ночь. Светлая, как день, эта весенняя северная ночь, превосходящая белизной ночи Петербурга, блистала каким-то скрытым, едва заметным мерцанием на снеговых вершинах гольцов – скалистых обнаженных гор. Эти снеговые купола оттененные мутной синевой светлого неба, красиво выделялись на своем фоне, а кругом мерцали едва заметные, как бы тонущие в глубине, угасающие звезды. Бледно-красноватым серпом стоял низко на западе месяц. Как будто бессильный, беспомощный среди этой ночи без мрака, висел он, полунаклонясь в небесном клочке, который открывала узкая береговая прогалина, среди темной, неподвижной тайги, непроходимого леса елей, сосен, лиственниц. Темная тайга раскинулась широким охватом по левому берегу; по правому серой неподвижной массой высились над рекой отвесные скалы, отражаясь в воде. И чем отвеснее, чем наклоннее над водой висели эти массы диорита и гранита, тем чернее в белом сумраке ночи глядели и они, и их отражение. Без шума скользила лодка под их навесом по темно-зеркальной глади, то внезапно погружаясь в какой-то омут тьмы, то снова выплывая в полусумрачный свет… Тихий плеск при ее движении, казалось, замирал под скалами и совсем исчезал, когда плавным движением, почти не колыхаясь, она выходила из их тени в белизну ночи.
Бушанинов сидел на корме, поджавши ноги под деревянную поперечную скамью, на которой он сидел, согнув спину, он смотрел на угли потухающего очага, устроенного в деревянной раме на самой корме. В раму была насыпана утоптанная земля; над ней устроен металлический очаг для чайников и котелков. Костерец, который поддерживали всю ночь сменявшиеся на станциях гребцы, чтобы время от времени погреться около него, уже потух, только несколько искр в белеющей золе млели меж потемневших углей. Время от времени они вспыхивали ярче, как будто кто-то прибавлял к ним жизни. Бушаминов останавливал взгляд на них, потом переводил его на небо, на прибрежные леса, на белеющее вершины гольцов, и все эти бледные оттенки искр очага, снега, светлого сумрака ночи, тихо плескавшей под ним реки, все это как-то грустно-элегически ложились ему на душу.
Иногда подняв голову и всматриваясь в почти неуловимые для взгляда звезды, он замечал на бледно-синем фоне неба ряд двигающихся темноватых точек; гребцы ему говорили, что это стадо лебедей; Он долго смотрел, как они пролетали. Ему казалось, что он видит их длинные шеи, взмахи их широких белый крыльев. Ему казалось, что эта светлая бездна, опрокинутая над ним, становится прозрачной. Ему казалось, что едва приметные звезды близко, и серебристый отсвет их скользит по белизне медленно взмахиваемых крыльев лебедей. Ему казалось, что грудь его дышит глубже; какой-то простор до боли могуче проникал в нее; ночь становится еще светлее, река еще тише… И вдруг как тень громадного крыла что-то темное охватило всю лодку, гребцов, воду, и в этой тени искры потухавшей золы сверкали ярче и красивее. Поднятые вверх глаза вместо лебедей видели край темного повисшего утеса, и с высоты его, как будто благословляя проход лодки под ним, опускались темные гирлянды ползучих хвоев. И без всякого звука лодка снова выплыла в белизну ночи, опять были видны в отдалении снежные вершины, потухающее звезды и месяц, ночной страж, покидающий свой пост. Густая прибрежная тайга молчала, едва слышно плескалась Лена, и незаметно подкрадывались к душе Бушанинова образы прошлого и дорогие воспоминания… Убаюканный ими он впал в забытье.
Бушанинов опомнился. Зола на очаге окончательно погасла; на скамье перед ним, по другую сторону очага, темнеют согнутые спины гребцов, все с такими же поднятыми, неподвижными, как вздетые крылья, веслами… И Бушанинов вдруг понял, что еще не разу не захватывали его так сильно, так могуче его прошлое, его будущее, эта знакомая жажда счастья, это ощущение внутреннего страдания и подъема, и борьбы, мучительно сладкой покорности тому, что в нем просыпалось. Он взглянул в небо; лебедей уже там не было, а ему казалось, что он понимает их ощущения, когда, разрезая холодный воздух недоступных человеку высот, они могучей станцией несутся, неподвижно замирая в быстроте полета; ему казалось, что они кричат восторженно и вызывающе, сгибая свои шеи и выставляя вперед сильную грудь…
Ему вдруг показалось, что ночь как-то внезапно посветлела; звезд уже не было; снега гольцов из синевато-мерцающих становились матово-белыми; бледно-красный серп луны совсем побледнеем и почти сливался с более и более синевшим небом. Восток алел, окрашивая багряной рябью уходившую вдаль реки гладь реки. И, не рассыпаясь искрами и блеском обыкновенного восхода в умеренной полосе, солнце бледно-алым шаром незаметно выплыло на небосклон и ясно отразилось в реке… Свет уже был вполне дневной, но казалось, что и всю ночь он был такой же… Теплота ночи перешла под утро в резкую свежесть. Было тихо: неподвижно зеленели темным хвоем леса побережья, не было заметно движения воды; по тем более резким ознобом прокрадывалась эта утренняя свежесть неподвижного воздуха в бодрые, слегка приятно утомившиеся бессонной ночью, члены. Бушанинов еще потянулся, весь передернулся бодрой дрожью и, перескочил через очаг, балансируя по борту шитика, перебрался к будке.
— Что, брат, продрог? – потирая руки и постукивая ногами, обратился он к одному из гребцов, худощавому мужику лет пятидесяти, в рваном кафтане, броднях и шапке, сшитой на подобие фуражки, из разноцветных кусков дабы и кумача.
Гребец после довольно долгого бездействия, охотно взялся за весло, очевидно «погреться». Его по-солдатски бритое, но уже заросшее короткой щетиной лицо было в морщинах; рыжевато-седые усы добродушно торчали над темными губами, а серые глаза робко выглядывали из под густых бровей.
— Какие нам, ваше благородие, не в привычку здешняя морозкость-то? – отозвался он, глубоко запуская весло в воду, начинающую посверкивать на солнце. – Ну-ка, Петрунька, поступисте! – подмигнул он другому гребцу, молодому малому, босому и без шапки, но в рваном бараньем тулупе…
— Как это, дядя не в привычку? – удивился Бушанинов, взбираясь на крышу будки и растягиваясь там на груди…
— А так, мы ведь с Хивы, мы ведь солдаты. – И солдат, видимо с наслаждением двигая тяжелым веслом и как-то слезливо-радостно улыбаясь всем лицом, рассказал о том, что он родом «тутошний» — ленский, но по набору попал на юг Сибири, оттуда же в Хиву, в к Самарканду; знает он и Черняева и Кохмана.
— Кауфмана, что ли? – переспросил Бушанинов.
— Его самого, генерала, — добродушно пояснил гребец… — А полковой командир у нас был господин Хрущов, очень хороший господин, только светом как-то расстроился: глаза у него на раскос пошли… Ухлопают меня, — бывало все говорил, — потому в битве ничего не вижу… Однова мы в чистодели засели… Бухара эта палит да палит, а сикурсу ни откуда, — у нас из роты-то под конец семь человек осталось. Пра-ей-Богу… Одно и перебили, а кто и с голодухи… Потом вся снедь вышла… Ни хлеба, ни водки… Сухари были, съели. 12 дней этак-то мы сидели, обсолишь эту конину – мягчает от этого, обзолишь да и лопаешь. Очень даже скусно, — усмехнулся солдат, — только и от этого скуса много поколело: черва она в нутро пущает… Однако вот я червем не помер, а тоже ел, — философски закончил солдат, принимаясь усерднее грести. – Но-о, Петрунька поступисте! – почти пропел он.
Петрунька парень с сонным лицом, уперся своими босыми корявыми ногами в брус на дне лодки. Весла гребнем подняли в воду, и лодка быстро понеслась по голубой воде. Солнце из красноватого уже делалось золотым, очертания его пропадали в блеске лучей; беловатый пар поднялся по побережью; и вдруг словно проснувшись, какая-то большая рыба плеснулась на самой середине реки.
— Что же, в плен вас взяли, что ли? – спросил замолчавшего солдата Бушанинов.
— Не-е, зачем! – протянул солдат, оставляя весла; разогнанная лодка летела по инерции; он стал говорить, медленно раскуривая трубку: — Однова это, вечером, измотались мы совсем, просто промеж себя чуть в драку не лезем с голодухи. Только бац – ракета! На бурсвере часовой это как завертится… Ах ты, маткин сын! Помога! Бухару значит разогнали, ослобонили… Так, это Исаев был у нас, унтер пьяница… как полковник-то, что с полком пришел, поднес нам по чарке, просто ополоумел; ночью к квартирмейстеру забрался, ототкнул бочонок, губы-то воронкой приставил, — так и лег тут. Богу душу отдал… Сгорел! Ну, а потом скоро замирение пошло… Я свой строк, значит отслужил… дай думаю – домой пойду… Котомочку это на плечи – и пошел. И сколько это я прошел – уж и не знаю… Шел, шел… А хорошая земля Бухария: плоды, фрукты, зелень всякая, небо, синее, синее… Палит только очень… И солдат задумался, попыхивая трубочкой.
Здесь-то у тебя хозяйство свое? – спросил Бушанинов, с участием смотря на это покрытое морщинами лицо.
— Хозяйство… не… Какое хозяйство… пришел – мать, отец померши, жена спуталась – прачкой на промысла ушла. А уж это последнее дело… Со всей, значит, командой воловодься… Избой братан завладел, — ищи с его… Вот у него же с племяшом в работниках голодаем, — одно слово, что за харч содержит. – Солдат кивнул на Петруньку.
Петрунька, видя, что речь идет о нем, добродушно оскалил зубы, но сейчас же сделал усиленно серьезное лицо и принялся ковырять грязь из под ногтя большого пальца ноги.
— Я так полагал, — продолжал солдат: — что я хоть в писаря попаду, потому я грамотный, и писать могу, обучили в солдатах; однова в полковой канцелярии был писарем… Здесь какой человек нужен?.. В человек-то этот опаивает их да походя грабит… Пьянства этого сколько… И солдат ожесточенно принялся грести.
— Да ты пенсию-то выслужил?
— Пенсию, — как-то злобно вытянул, выглянув из-за трубки, солдат: — всю волость лопает. Каких-то там податей, вишь, не вносил, так в зачет, значит. Только врет старшина. Меня тоже не обманет, бывалый… себе в карман кладет…
— Что же ты не хлопочешь? – спросил Бушанинов.
— Хлопотать! Чай из Бухары ближе до того места, где хлопочут, чем от нас… Но-о! поступисте! – сердито крикнул он на Петруньку.
Солдат работал сильно. Петрунька не отставал. Лодка быстро мчалась по реке, сверкавшей золотом и серебром в лучах поднявшегося солнца. Белый туман матовой дымкой отрывался клочьями от водной глади, то плыл над ней, как парус невидимой лодки, то, рассеиваясь, поднимался к голубому небу, то, словно найдя отдых и убежище, приникал неподвижно в расселину скалы и, запутавшись в кустах прибрежья, растягивался на из темных ветвях… В лесу уже слышалось утреннее пение птиц; на солнце набежало облачко, но быстро пронеслось и вдруг, словно в первый раз в полной своей силе солнце брызнуло жгучими искрами по реке, по лесу, по клочьям тумана…
— Ишь-ты утречко-то Бог дал, — тихо проговорил солдат: уже не тени озлобления не видно было на его старческом лице. – Петрунька, запасика-ка угольком; поди, скоро чай пить будете, — кивнул он Бушанинову.
Петрунька сбросив тулуп, неуклюже полез разводить костер. Вскоре запахом гари и легким дымком потянуло с кормы: в свежем утреннем воздухе, на реке этот запах, этот дымок был как-то особенно приятен. В будке стукнула дверка, и выглянул спутник Бушанинова, Бегалов, растрепанный, заспанный.
Фу-у! аот выспался-то! А утро, утро-то! Иннокентий Егорович, где вы? – воскликнул он.
Бушанинов спустил ноги с будки.
— А! мое почтение! Опять полуночничали? Как вы думаете, чайку теперь выпить ведь не дурно? Не пойдете же спать! – воскликнул Павел Иванович, поднимая голову, чтобы видеть Бушанинова, и щурясь от солнца, бывшего в глаза всей жгучестью ясного весеннего дня.
— Конечно. Я после завтрака высплюсь; надо только умыться, — отвечал Бушанинов и спрыгнул с будки. Сбросив шведскую куртку, которую носил в дороге, засучив рукава мягкой рубашки, он наклонился над бортом лодки и стал умываться… Он с наслаждением опустил руки в холодную воду, которая плескалась о наклонившийся под его тяжестью борт.
— Брр… хорошо! – воскликнул он, растирая свое покрасневшее лицо мохнатым полотенцем.
— Хорошо оно: свеженькой-то водицей, — улыбаясь сочувствовал солдат-гребец.
— Хорошо, дядя, хорошо! – смеялся Бегалов… — А ты – помоложе-то – как тебя… Федот да не тот…
— Петра, — оскалился молодой гребец.
— Угли есть?
— Нажгли – ответил Петра, разгребая костер.
— Дело! Ну-с, Иннокентий Егорович, приготовляйте нашу сервировку, а я самоварчик сооружу.
Бушанинов ушел в будку. Она состояла из других отделений: одно, небольшое, в кубическую сажень, было с двумя нарами и широкой низко прибитой полкой в виде стола; на нарах были постели, на столе бритвенный прибор Бегалова и несколько книг; другое отделение такой же вышины, но в длину сажени две, было все в полках; в углу был сколочен из досок стол; под столом лежали чемоданы, на столе тарелки, стаканы, чайник и кастрюлька со спиртовой лампой; на полках виднелись: чай, сахар, крупы в мешочках, десяток соленой рыбы – омулей, свечи, бутылки со спиртом и вином. Миниатюрное помещение смотрело хозяйственно и уютно. Небольшие квадратные окна поделеновато пропускали яркий свет солнца на досчатые стены и пол. Щели между досок стен так и горели ярко-золотистыми с алым оттенком просветами солнца. Как нити тянулись эти просветы по будке и наполняли ее всю каким-то золотым полусветом, в котором толкались целыми тучами пылинки. Бушанинов стал перетирать посуду.
Когда напились чаю, Бегалов отдуваясь, предложил промяться Вышли из будки.
— Ну-ка, господа гребцы, уступите-ка местечко, сказал он, берясь за весло. – А вы не хотите ли? – там чаек остается в чайнике.
Снимая шапки, с улыбкой гребцы отошли от весел. Бегалов и Бушанинов занесли весла и, не щадя своих сил, погрузили их разом в воду. Бушанинов чувствовал, как напряглись его мускулы, когда плотная масса воды уперлась в весла. Он откинулся назад всем телом, и взмах за взмахом, то нагибаясь, то откидываясь назад, и он, и Павел Иваныч принялись работать. Лодка не совсем ровно и спокойно, порывами, но сильно и быстро стремилась вперед. Весла в руках непривычных гребцов иногда заскребали, и, среди тихих взмахов, вдруг серебряный сноп брызг дугой высоко рассыпался, играя радугой и падая освежающими каплями на разгоревшиеся лица гребцов. Молча, сжав губы, не усмехаясь, с веселыми лицами, работали Бегалов и Иннокентий Егорович. Мимо летели берега Лены, леса, горы, луговины; гребцы, погруженные в работу, не замечали ни чего. Иногда прохладная тень, словно крылом, отрадно охватывала их: они понимали, что то нависал береговой утес. С новой бодростью они налегали на весла, и лодка, как птица, вылетали из под утеса на простор реки, опаляемой уже настоящим, как белый щит, блистающим солнцем…
В. Михеев.
Опубликовано 17 июля 1886 года
На шитике по Лене. Эскизы из дорожного альбома художника. Часть 2.