Ильинская волость. (Из путевых заметок по Восточной Сибири).
Странно, что какое то особенное чувство подступает ко мне, да я думаю и ко многим другим, когда случается выезжать из местечка, с которым уже свыкся, дальней зимней дорогой. Заберешься в уютную кибитку, спустишь замет и сидишь не развлекаясь ни чем не видя вокруг себя ничего кроме ровных, правильных рядов этого замета, да войлочных стенок кибитки; а между тем, там, за пределами этого маленького мира, свистит вьюга, валятся крупные хлопья снега, заслепляя глаза, знобит тело и мешает дышать редкий холодный воздух. И любо и весело, что не беспокоит, не хватает тебя ни снег, ни ветер, от которого только кряхтит и пожимается бедный ямщик на козлах; дружно бегут лошади, подгоняемые морозом, бережно, точно убаюкивая, покачивается повозка на гладкой дороге и, ни на мин не смолкая, гремит заливается колокольчик – постоянный, неизменный, а часто и единственный спутник русского человека и в глухой степи и среди дремучего леса. Славно, легко думается в эту пору, и чего только не припомнишь, чего только не придет в голову дальней зимней, истинно русской дорогой! Но не наши меркантильные житейские расчеты идут тогда в голову, ни планы о будущем, ни мысль о каком-нибудь любимом занятии, ни даже горькая дума о насущном хлебе, неотступно преследующая людей путешествующих по белу свету в рагоженных кибитках, — нет, все о не о том, нет не об этих вещах думает тогда человек; оттого то именно, как я уже говорил выше, и думается ему так легко и приятно. Думается тогда больше всего о недавнем прошедшем, о том, что вот так недавно осталось позади за тобою, но еще свежо ясно сохранилось в памяти, сохранилось так, что даже не чувствуешь своего одиночества, видишь перед глазами знакомые лица, слышишь знакомые голоса, и еще милее и симпатичнее они кажутся, после сознания разлуки с ними; подумаешь иногда и о том незнакомом, что ожидает тебя впереди, но как о чем-то нескором, неопределенном и почти никогда непохожем на действительность, потом постепенно все и прошедшее и будущее путается в голове и кончается обыкновенно тем, что засыпаешь, тщетно припоминая какую-нибудь, фразу, строчку когда-то давно читанного стихотворения, или музыкальный мотив.
Вот точно также было со мной на Байкале. Думал я сперва о многом, заснул на каких то двух строчках любимого поэта и потом уж, конечно, не думал ни о чем, и только слышал в просонках звук колокольчика, да заунывное покрикивание ямщика. Но вот колоколец усилился, отозвался каким-то резким, негармоническим звуком; лошади приостановились, послышался чей-то невнятный разговор и слово «щели». Я высунул голову из под замета и был неприятно озадачен холодным ветром и темнотою, в которой только и виднелась, словно громадная белая пелена, ледяная равнина Байкала, и, громко звеня колокольцами, понеслась встреченная нами тройка.
— Ямщик! Что, говорят, есть щели?
— Есть, да ничего – небольшие, как-нибудь, даст Бог, переедем.
— Да не лучше ли братец, нам воротиться, а то видишь темень какая, как бы не утонуть.
— Ничего, хладнокровно сквозь зубы, проворчал ямщик и полез на козлы, и не успел я спрятаться под свою рогожу, как он подобрал вожжи и пустил лошадей крупной рысью. Не много погодя ямщик приостановился, потом вдруг крикнул, ударил по лошадям, я почти инстинктивно приподнялся на месте и притаил дыхание; не успел я опомниться, как лошади уже бежали по прежнему, — щель осталась за нами.
— Что проехали?
Ямщик что-то проворчал себе под нос, из чего все таки можно было заключить, что вероятно проехали.
— А еще будут?
— Есть не много «ишшо».
И снова я, при крике ямщика, тревожусь и приподымаюсь в своей повозке; после трех-четырех таких скачков, ямщик уже сам обратился ко мне: ну теперь больше уже не будет.
Я проснулся. Было уже светло; ветер утих и можно было поднять мой замет. На восток, между людом и небом, горела широкая алая полоса, делаясь все шире и шире, постепенно золотилась, играя всеми радужными цветами и вскоре восходящее солнце бросало мириады золотистых искр по всему, едва доступному взору, белоснежному пространству Байкала. Перед нами, на берегу, виднелась белая монастырская ограда, с выглядывающими из нее куполами и вызолоченными крестами монастырских церквей и часовен. Тут начинало свой шумный, деятельный день большое село, расположенное около монастырской ограды, и до чуткого, слушающего уха, уже долетал утренний благовест большого монастырского колокола. Это был Посольский монастырь и берег благословенного забайкальского края.
Посольский монастырь построен на месте погребения русского посла в Китай, Ерофея Заболоцкого, убитого монголами. Пытался я расспрашивать о построении монастыря здешних жителей, но они не могли мне сказать ничего, кроме того, что сказал я выше; даже и место погребенья хорошенько не известно, а крест над могилою поставлен так себе на удачу. «Убили тут, мол нашего русского посла, Ерофея Заболоцкого, с 200 казаков, мунгалы; не хотели пустить в свою землю: от того и пошел монастырь посольский и деревня посольская». Вот и все что я мог узнать из расспросов моих от туземцев.
Не знаешь ли ты, спрашивал я одного тамошнего жителя, не было ли в монастыре каких-нибудь ссыльных, или, так просто, не жил ли здесь кто-нибудь особенный?
— Нет, ничего я этого не знаю и не слышал, кажись, ничего особенного не было, а вот про явленный образ батюшки Миколы-чудотворца рассказать могу, если хочешь. Это все знаю.
— Ну рассказывай.
— Явился, он батюшка не нам, а брацким, на косой степи, за морем (т.е. на той, иркутской стороне Байкала); потом чудеса, явления разные были и, не то что мы русские, тварь то вся, орда эта брацкая, ему молилась: Миколо – большой Бог. И перенесли его наши сюда в Посольско, да видно, за грехи наши ли, как ли, не угодно ему батюшке у нас остаться, он и ушел назад на косую степь, а в одной ручке – то у него у батюшки объявился меч; наши взяли да опять его перенесли сюда, а он опять ушел назад, а у него уж в ручках то и меч и церковь; так его и оставили там, в голоустном: да вот нынче уж наш преосвященный перенес его летом сюда, а зимой унесли опять в голоустно; несли мы его назад, да не видали, как и донесли то, просто часов в шесть, и не знали ни устали, ни мороза, ни ветру; ни один человек ни пристал; чудо да и только! Уж на что мы старики, и то сподобил господь проводить до места.
Я видел этот образ; это – разное, довольно старинное изображение чудотворца Николая, поставлено в киоге, украшенном резьбою; травы, цветы, арабески очень похожи на украшение дверей московского архангельского собора в Кремле. В одной руке у него обнаженный меч, в другой церковь; точно такой же образ видел я в Москве, в церкви под колокольней Ивана Великого и еще где то в России, не то в Новгороде, не то в Ростове.
В посольском монастыре живет преосвященный Виниамин, епископ селенгинский, викарий иркутский; в ведомстве его находится несколько священников – миссионеров и монахов.
Как христианин, я, конечно, желаю истинного успеха во всех действиях наших миссионеров и, во имя этих успехов, а также и для того, чтоб, не оставляя своих этнографических исследований просто сухим материалом, прямо приложить их практически к делу, я нахожусь в необходимости, относительно миссионерства, сказать здесь несколько слов и взаимных отношениях и влиянии друг на друга русских, бурят-шаманских и буддистов.
Зная буддизм на столько, сколько о нем говорилось у нас на Руси, и совершенно не знаю монгольского языка, я заранее прошу извинения у наших ученых монголистов в своих некоторых промахах, конечно, если таковые найдутся в этом письме, но все таки они, как касающиеся только частностей, не могут повредить общему смыслу.
Начнем прежде всего с шаманства. Шаманство, кроме общего всем неразвитым народам верования в злого и доброго духа, кроме почитания некоторых местностей, чем либо отмеченных природой (как напр., шаманский камень), или каким-нибудь замечательным событием из их жизни, да обманов, а может быть и самообманывания шаманов, не имеет ни основных догматов, ни обрядов, твердо привязывающих к религии, и весьма естественно, что буряты-шаманисты от сношения с русскими и бурятами-буддистами, легко утрачивают веру и в пророчество, и кривляние своих шаманов, и в силу обожаемых ими неодушевленных предметов. Не имея грамотности, ни исторически развитой религии, они совершенно поддаются постороннему, более сильному влиянию; не имя с религией, как я уже выше сказал, никакой особенной, более крепкой связи, бурят шаманист весьма легко от нее отрицается; я говорю только отрицается, но не предается весь всецело буддизму или христианству; потому, чтоб усвоить себе которую-нибудь из этих религий нужна известная степень развития, до которой не дошли еще наши безграмотные, безисторические шаманисты, и только можно надеяться, что разве третье или четвертое поколение крещенных бурят относительно понимания религиозных истин, станет наравне с нашими крестьянами-сибиряками. Спора нет, что какой-нибудь крещенный, или даже некрещеный бурят будет, пожалуй, и по смелее и половчее нашего крестьянина в делах житейских, но, в деле веры, для него все таки и бог и дьявол, доброе и злое начала оба совершенно равносильны, все таки для него угодник Никола – бог добрый, и способный дать совет и помощь на все, о чем его ни попросишь на доброе дело или дурное. И при таких условиях, только некоторого неполного отрицания своей веры, для него совершенно все равно, в пользу чего был он ни отрекся: в пользу христианства, или буддизма, но, во всяком случае, я смею думать, что буддизм для него выгоднее и приятнее. Для бурята русский все таки иноплеменник, чужанин, с совершенно иным направлением, взглядом, образом жизни, языком, даже с иной физиономией, он с презрением смотрит на бурята, при каждом удобном случае честит его именем твари (тварь, тварье, орда поганая, так называют и в глаза и за глаза не крещенных бурят наши крестьяне), да и надо быть действительно тварью, чтобы не чувствовать такого унизительного обращения, а бурят, как это известно каждому, кто хоть немного их знает, не только не умен, но даже и хитер и вероятно ценит по достоинству этот не слишком лестный для него эпитет; бурят видит в русском или гордеца-мужика, или чиновника, полного господина его судьбы, властителя (по восточному понятию), перед которым, во избежание беды, нужно льстить, подличать, унижаться, а где есть рабство, тут нет, да и не может быть ни любви, ни доверия. Лама же хоть он и лама, а по этому и горд и грабитель, но все же не русский мужик, не чиновник, такой же бурят, крестьянин, а сверх того, он сумеет и поговорить ласково с бурятом шаманом, знает, как действовать на его слабые стороны, пожалуй при случае поможет в какой-нибудь и материальной нужде, а главное, все таки он бурят, а свой своему даже и по неволе друг.
Поговорим теперь о бурятах буддистах. Сперва мы посмотрим, нет ли каких особенных причин, заставляющих бурят-буддистов отказаться от своей религии, признавая в ней какое либо неудобство для своего настоящего быта и дальнейшего развития, как это мы видели в явно противоречащих даже самому простому человеческому смыслу, кривлянии шаманов и обожании неодушевленных вещей; но ни того ни другого буддизм не допускает: нет у буддистов ни многоженства, ни кровосмешения, ни суровой нетерпимости иноверцев, как это мы видим у магометан, мешающей им сближаться с другими народами; нет у низ ни разделения на касты, ни сжигания жен, ни факирства, как у индейцев; нет у них даже той точности в исполнении обрядов и, если можно так выразиться, той брезгливости, какую мы видим у евреев, и даже к несчастью у наших христиан-раскольников некоторых сект. Следовательно, религия нисколько не мешает им входить в самые тесные отношения с христианами – ученые, политические, торговые; не мешает им даже существовать самостоятельно и жить, как любое цивилизованное европейское государство, то тем более не должна ни сколько мешать их настоящему кочевому образу жизни. Принявши в соображение все это, особенно их настоящий быт, мы будем продолжать в том же тоне. Положим, многие ламы ханжат и лицемерят, принявши на себя обет девства, воздержания, смирения, послушания и т.п. и втайне не исполняя ни чего, скрывают под своею красной одеждой и лицемерной постной маской отвратительный эгоизм, безверие и разврат; но все же они не только грамотные, но даже относительно и ученые люди, все же они, подобно шаманам, не кривляются, не скачут через огонь, не ходят чуть не нагие в морозы, не пророчествуют, не совершают чудес, а только совершают обряды, имеющие аллегорическое или таинственное значение, и народ верит в эти обряды, понимая их сердцем и смотря по познаниям, разбирает или не разбирает их таинственный смысл. Теперь, где же причина, которая должна заставить бурят отказаться от лам и предпочесть им русского священника? Сделать это значит предпочесть чужое, хоть бы положим и лучшее, своему недурному, знакомое – не знакомому, религию, взлелеянную веками, завещанную целым рядом поколений – новой, неизвестной и мало действующее на пылкое восточное воображение бурята. Кроме всего этого, мы найдем еще несколько причин, привязывающих бурят к буддизму, единственно тех причин, против которых только и могут бороться наши миссионеры.
По всей Монголии, по всему Забайкалью, даже в Тункинском крае, рассыпаны буддийские монастыри (дацаны), с их молельнями и живущими при них ламами различного сана; в этих молельнях, великолепно украшенных и снабженных всеми принадлежностями, ламайское богослужение производится в известные времена, при громких звуках труб, барабанов, тарелок, бубнов, со всей обстановкой, способной сильно действовать на чувство и воображение азиата. И эта то обстановка, так сильно на них действующая, эти собрания не дают им, не только забыть своей религии, но даже сколько-нибудь охладеть к ней, и не только скромное протестантское или реформатское, но даже и католическое и наше богослужение, с стройным пением, с благоговейным исполнением всей службы, так не подействуют на чувства буддиста, привыкшего к своим символическим многоголовым, многоруким кумирам, громкому пению и оглушительному оркестру своей службы.
Богатые буряты, а тем более какие-нибудь знатные родовичи, зайсаны, тайши хотят, чтобы если дети их не попадут в ламы, то, по крайней мере, знали бы монгольскую грамоту, а для этого нужно отдать их в учение какому-нибудь ламе, и здесь уже, с самых детских лет, лама имеет сильное влияние на ребенка, который, вырастая, не только не старается освободиться от него, но даже распространяет его всеми силами на других, а эти другие, вся меньшая бурятская братия, где, как и у нас грешных, кто не подчинен сильному и богатому?
Но и это еще не все, и этим еще не ограничивается влияние лам на народ: лама не только вместе священник и учитель, он еще и медик, к помощи которого иногда прибегают и русские, и лама, с помощью каких то неизвестных нам составов, в несколько дней, вылечивает болезнь над которой долго и безуспешно трудились наши европейские ученые медики. Искусство это, я полагаю, также не может унизить ламу в глазах бурят, против нашего русского священника.
Лама, покуда служит, живет в дацане и не может жениться или вообще как-нибудь особенно роскошничать, и поэтому большая часть доходов у него остается в кармане, следовательно лама, человек богатый и при случае, если уж на то пойдет, может чем-нибудь помочь нуждающемуся буряту. Вот сколько крепких нитей привязывают бурят к из буддизму, вот как хорошо, могущественно поставлено у них духовенство.
Теперь обратимся к нашим миссионерам и посмотрим, какими средствами обладают они для того, чтобы, по крайней мере, парализовать влияние лам на бурят и привлечь на свою сторону бурт буддистов. Начнем с того, что священнику нужно прежде всего изучить бурят, да не так, как изучает их какой-нибудь любознательный человек, который видел их частную жизнь, обряды, праздники и даже может, пожалуй, поговорить с ними по бурятски о вещах обыденных и довольно; священник же, напротив, должен глубоко, даже лучше их самих, изучить их религию, понять внутренний смысл их жизни, красноречиво говорить по бурятски, именно по бурятски, для чего недостаточно только одного перевода, быть может, по русски красноречивых фраз на бурятский язык, а нужно понять, вникнуть в самый дух языка и понятия бурят о красноречии, а это не всякому удается, да еще на каком то монгольском и тибетском языках, одно название которых приводит в трепет наших лингвистов, слушающих его по немецким источникам, тысяч за пять верст от его живого употребления. Подобное воспитание может сделать из них ученых, знатоков монгольской и тибетской грамоты, но уж ни как не красноречивых праповедников. Но положим, мы из всех миллионов нашего населения найдем несколько человек, соответствующих нашему требованию; но увы, и этот проповедник еще далеко не достигнет своей настоящей, предположенной нами выше цели: он не медик и не богач, каковы большая часть его соперников, лам.
Наши священники-миссионеры окончили курс, по большей части, в семинариях, очень не многие в духовной академии и получают жалование около 400 р. в год. Что они с этими средствами и познаниями могут сделать против лам, судить об этом предоставляю моим читателям.
Рассказывал мне один священник, долгое время живший между бурятами, о проповедывающих там некогда английских миссионерах: они завели там свою типографию, школу (монголо-английскую), больницу; все это снабженное пособиями в таком размере, чтоб удивить бурят; мало того, всякому приходящему слушать проповедь давался кусок кирпичного чая и сами проповеди говорились с микроскопом или другим каким-нибудь препаратом в руках, и открытием тайн природы заменяли азиатцам их закрытые аллегории и символизм.
Н.Ушаров.
Опубликовано 18 июля 1864 года.
Ильинская волость. (Из путевых заметок по Восточной Сибири). Окончание.